Из остальных звуков — только гул электрических ламп. Непривычно громкий и странно пугающий. Он обволакивал все вокруг, давил на уши.
Веки полностью открылись со второго раза, и в следующий момент что-то до предела натянутое, звенящее оборвалось на уровне груди. Сквозь белую пелену на Пельша смотрело полтора десятка болезненно-желтых глаз. В обрамлении холодных пластиноподобных ресниц, без зрачков.
В воздухе летали яркие пылинки.
Еще в поле зрения попали вздымавшаяся грудь и плечи. Руки терялись в густой дымке, которая медленно рассеивалась. И, куда бы Пельша ни переводил взгляд, дымка всегда оставалась снизу. Расстегнутая рубашка открывала взору голый живот.
И все это казалось настолько чужим и далеким, частью дурно пересказанного сна, что на Пельша навалилось абсолютное безразличие. Та оборванная струна, должно быть, связывала мозг с остальным телом. Через вибрации шли команды, проникали в нервную систему и заставляли двигаться тяжелую куклу, собранную из живой плоти. А сейчас сигналы терялись в пустоте. Мутной, терпкой, гудящей пустоте.
Ног разглядеть не удавалось. От пояса и ниже шла белая простыня, покрытая блеклыми розовыми разводами. Правее того места, где должны были находиться колени, стоял высокий металлический стол. Он выглядел совершенно новым, только с завода и, наверное, еще помнил жар плавильной печи. Огромной плавильной печи, стоящей в литейном цехе, где сотни закопченных людей снуют во всех направлениях, и катят перед собой тяжелые скрипучие тележки, и прижимают к груди железные болванки, потому что тележек никогда не хватает на всех, а если хватает, одно из колес непременно оказывается сломанным, но подшипников на складе нет, их еще полгода назад распродали из-под полы за смешные деньги, и приходится работать в этих жутких условиях — по шестнадцать часов в день, по шесть дней в неделю с коротким перерывом на обед и редкими, на ходу, перекурами, — когда понимаешь, что есть зачем работать (жена — черт бы с ней, — но вот маленькая дочка), хоть и можно было давно опустить руки, лечь на полу в комнате в дешевой ночлежке и ждать, пока тебя не покроет едкой черной плесенью… Искаженное восприятие мира продолжало играть с Пельша, затуманивать беспомощный мозг, а стол был самый обычный.
С перекладины стола — то приобретая иррациональную четкость, то становясь аморфным желтым пятном — свисали дырявые резиновые перчатки. На самой столешнице, почему-то лежа на боку, раскручивался маленький вентилятор. Сначала Пельша никак не мог понять, зачем кому-то понадобилось мастерить этот бесполезный механизм. Но потом вентилятор поплыл, задрожал и неожиданно оказался металлическим диском с острыми краями. Зависший в воздухе диск медленно вращался, сверкая изогнутым зеркальным полотном. Его кривые зубы были испачканы чем-то похожим на подсохшее малиновое варенье. И, когда туман рассеивался, становились хорошо видны налипшие на них косточки.
Человек возник неожиданно — если бы Пельша мог двигаться, он бы непременно вздрогнул. Но лишь на миг перехватило дыхание и быстрее застучало в груди.
Белая расплывчатая фигура, повернутая к Пельша спиной, стояла по левую сторону, у самой границы видимости и мерно пульсировала. Каждый новый всплеск сопровождался сухим металлическим звуком, разносящимся эхом по комнате.
Воспринять фигуру целиком оказалось невозможно. Она постоянно оставалась не в фокусе, тогда как предметы в комнате теперь можно было рассмотреть до мельчайших подробностей. И чем больше Пельша пытался сосредоточиться, тем размытее становилось пятно, тем сильнее выползала на передний план бесполезная мишура. Это до боли напоминало эффект синематографа, когда, акцентируя внимание на главном, камера размывает фон. Но сейчас эффект получился обратным, ведь Пельша было абсолютно ясно: ничего важнее фигуры в белом не существует. Ради нее создавался мир и населялся людьми. Ради нее наука прошла громадный путь от каменного топора до парового двигателя. Наконец ради нее создавался Кетополис, город тысячи загадок.
В голове сначала тихо, затем все громче и громче застрекотал светограф. И тут часть фигуры, выхваченная окуляром, прояснилась. Стали отчетливо видны складки ткани — как тогда, на площади, на представлении несчастного фокусника. А немного выше, образуя эти самые складки, прямо из спины фигуры торчало нечто острое, похожее на угол. Затем окуляр выхватил другую часть, еще, еще и еще. И куда бы он ни обращал свое внимание, отовсюду торчали острые углы. Одни из них двигались, издавая сухой металлический звук, другие находились в покое.
Бежевое пятно, утопая в дымке, поднялось над халатом практически незаметно, но окуляр среагировал мгновенно. Он поймал в фокус морщинистый затылок, напрочь лишенный волос, и вдавленный в голову кожаный ремень с блестящей металлической застежкой.
В этот момент человек повернулся.
Панический ужас перед неизведанным заставил Пельша зажмуриться. Он был снова самим собой и до отвращения четко воспринимал действительность. Сердце металось внутри, пытаясь вырваться то через грудь, то через уши, то застревало в дрожащем горле.
На это лицо нельзя было смотреть — хотя бы из самосохранения. Как говорил Данедин, оно принесло немало смертей. Об этом не стоило забывать, но забыть хотелось. Ведь рядом — цель всей кампании, человек-легенда. Вивисектор.
Пельша не мог потерять такой шанс и открыл глаза.
Человек нависал над кроватью, оставаясь размытым. В его обтянутой резиновой перчаткой руке подрагивал шприц. Пельша бешено крутил глазами, но все никак не мог разглядеть лица. Фокус пропал навсегда.