«…в отчаянии. Умоляю».
— Скажите, профессор, у вас есть дети? — спрашиваю я. Профессор, прерванный на полуслове, смотрит на меня озадаченно:
— Хмм. Э-э… а что?
— Да так, ничего, — я начинаю подниматься. — Простите, что побеспокоил. Мне нужно идти.
— У меня дочь, — слышу я за спиной. Поворачиваюсь. Профессор смотрит на меня. — Надеюсь, когда вырастет, она найдет себе занятие поинтересней, чем вдыхать книжную пыль.
Я говорю:
— Очень надеюсь, профессор, что ваши мечты сбудутся. Честное слово. В таком случае вы будете счастливее моих родителей. Они видели во мне талантливого певца, звезду оперной сцены… А что вышло? Всего-навсего посредственный морской офицер. Который, к тому же, уже и не офицер.
Нахлобучиваю фуражку. Жесткий край режет лоб. Ребром ладони проверяю — по центру ли кокарда.
Готово. Стоп, еще одно.
— Профессор, могу я узнать ваше полное имя? Чтобы искать на корешках.
— Батакален, — говорит профессор. — Энгус Батакален, к вашим услугам. Лиценциат искусств и собиратель фольклора. Козмо?
— Энгус?
— Берегите себя, хорошо?
Передо мной — дверь в машинное отделение. Вибрация проникает в меня через пятки. За дверью ревет и грохочет гигантский разъяренный зверь.
Я берусь за ручку, нажимаю. Щелк.
В лицо ударяет горячий влажный воздух.
Огромный зал, где нет ни топок, ни котлов, ни самой паровой машины — а только это…
Чудовищный грохот оглушает. Лепестковые клапаны с лязгом сходятся и расходятся, поршень выезжает, блестя от масла, — пших, пших. Шатун бежит, раскручивая маховик. Пших. Буфффф! Машина окутывается паром. Через клапана брызжет дымящаяся жидкость — черная, точно горячий шоколад. Шипение. Вонь гари.
Я понимаю, что это.
— Козмо!
«Масляный насос высокого давления». Нет, не насос, папа.
Передо мной сердце броненосца.
К нему тянутся по всему залу металлические трубы в пятнах заклепок — вены и артерии.
Дуф-ду-дуф. Дуф-ду-дуф. Одна из труб вдруг изгибается и хватает меня за плечо.
— Козмо, проснись, — растерянный голос отца. — С мамой плохо. Козмо!
— Погодите! Как же, как же… — вот мучение.
Не вспомнить.
Мелкий моросящий дождь, мокрый гранит набережной. Вдалеке, в дымке, прыгнувшим китом горбится мост через Баллену. Моя любимая погода. В детстве, пропуская уроки, я всегда выбирал именно такой день. Сырой, словно неотжатая половая тряпка, и такой же серый. Я почти чувствую пальцами ветхую структуру ткани — столько я в свое бытие гардемарином намыл классов, коридоров, а затем и корабельных палуб.
Гардемаринов называют «селедками». Забавно, да?
День веселого дежа вю.
— Странно, я уверен, что знаю ваше имя, — говорю я, — но не могу вспомнить.
Она поднимает глаза, смотрит исподлобья. Тушь расплылась, темные потеки на щеках. Затравленный зверек бьется в клетке взгляда. Каштановые завитки. Хорошенькая.
— Зовите меня Аделидой.
«АААА-ДЕЕ-ЛИИИ-ДАА!» — эхом доносится голос Левиафана — словно сквозь толщу воды. Бывают же совпадения.
— Козмо, — говорю я.
В первый момент она, наверно, думает, что я издеваюсь.
— Это правда, — говорю я. — Родители были большими поклонниками «Левиафана»… Вот видите, — пытаюсь придать голосу бодрость, которой не чувствую, — я просто обязан был прийти к вам на помощь.
Не очень убедительно.
Один утопающий говорит другому утопающему: смотри, я буду тебя спасать. Жаль, что я не умею плавать… но это ничего. Ты привыкнешь.
Жозефина. Ядвига. Девушка в розовом. Нитхинан. Нона. Аделида.
С любой из них я с радостью бы прожил целую жизнь и умер бы в один день.
Но у меня есть только мой последний вечер.
…Кажется, она хотела броситься в воду. Если бы я прошел мимо… но я не прошел.
А теперь я провожаю ее через рабочие кварталы. Мне все равно — мне уже ничего не страшно.
Быстрые поцелуи в переулке. Губы, искусанные и шершавые. Что вы делаете, Аделида? Не любви так ищут — спасения. Я плохой спасательный круг, увы. Она зарывается в мою шинель.
— Сюда идут, — говорю я и отстраняю ее.
…Суфражистки правы — мужчина есть животное.
И животное коллективное. Их шестеро или семеро.
Твари.
Усатый идет к нам — ступая мягко, как на пружинках. В темноте леденцом тает лезвие ножа. Пьяный и опасный мерзавец.
Хватит с меня, пожалуй, на сегодня.
— Прочь с дороги, шваль, — говорю я. Каучуковая рукоять плотно ложится в ладонь. Пальцы дрожат. Внутри меня звенит струна — сейчас. Я поднимаю револьвер и направляю на усатого. «Бирманец! — чей-то голос. — У него пистолет!» Я даже не успеваю подумать обязательное: пуля-цель, пуля-цель, задержать дыхание и — мягче, как мой палец дожимает спусковой крючок.
Б-бах!
Мир расслаивается на черное и желтое.
Больше тридцати лет прошло, а я до сих пор отчетливо вижу это лицо — вытянутое, бледное, с длинными висячими усами. Потом человек поворачивается и просто идет. Колени у него совсем не гнутся. Пройдя несколько шагов, он обмякает и опускается на мостовую.
Мы проходим мимо.
…Помню, я тогда удивился — до чего спокойное у него было лицо.
Мимо. Мимо. Мимо.
Рабочие кварталы. Здесь обитают рабочие с мануфактур и механического завода. Трущобы. Рабочий ад Кетополиса. Нет, подземелье — настоящий ад Кетополиса, а это так, ерунда — адская подворотня…
Слава кальмару, что хоть под землю ей не надо.