Кетополис: Киты и броненосцы - Страница 73


К оглавлению

73

Конрад кивнул и пошел к выходу. Потом обернулся, качнулся с пятки на носок.

— Знаете что, господин Мейер? Я бы на вашем месте забрал у племянника эти странные комиксы, о которых вы говорили, и — сжег.

И вышел, уже не оглядываясь.

* * *

— Тухлое дело, — Сухой Лэн («Родители Ланселотом назвали, представляешь?» — говорил, рекомендуя обратиться, Гай) цыкнул зубом. — Тухлое дело, а с тухляком связываться — костей не соберешь.

— То есть что значит — «тухлое»? Опасное?

— Тухлое — значит тухлое. Есть людские дела — больших людей, навроде Гибкого Шульца, дай бог ему приросту, или маленьких людей, навроде меня. А есть — тухлые. Вот твое — такое.

Сидели в доходном доме, каких довольно было в Горелой Слободке. Маленькая темная комната, запахи плесени и несвежей еды. На столе — пиво в выщербленных пинтовых кружках, тарань, полоски вяленой икры. Пить Конрад не хотел — в голове словно засел маленький железный шарик, не давая мыслить здраво, — однако же к кружке потихоньку прикладывался, чтобы не обижать хозяина.

Разговор, впрочем, не клеился. Приняв его вначале вполне радушно, Сухой Лэн, едва Конрад изложил суть дела, поскучнел. Походило на то, что обстоятельства были ему до некоторой степени известны, однако ж говорить о них с Конрадом он то ли опасался, то ли просто не хотел.

— У нас здесь, — говорил, сверля глазками, — строго: тебя не тронут, но и ты не в свое дело — не лезь.

— Но Гай говорил, что ты — при делах, — пробовал осторожно Конрад, на что собеседник только фыркал сердито.

— Да, при делах. Но чтобы с тухляками связываться — уговору не было. Ты пойми, — говорил, — мы ведь под небом ходим, потому и дела наши светлые: у кого больше, у кого меньше — как под солнцем, под луной… А тухлые дела — они ж сырые, темные. По ним — и дела их.

— Так ты о подземниках говоришь? — догадался Конрад.

— Ну.

И многое стало явственным.

Нет, правда, многое. Но какая свертка! Значит, рисунки делают где-то здесь, но все оно — «тухлое дело». То, что приходит из-под земли. Получается, Фокс где-то там? Совсем уж невероятно. И главное — зачем? Ради чего? Представить себе Фокса, рисующего по приказу, запертого где-то силами Канцлера (а на кого же другого намекал Гай?) и штампующего странные романы, которые потом контрабандно выносят наверх и здесь уже перерисовывают (или перерисовывают все же внизу, а сюда — только выносят?), — оставалось невозможным. Все, что Конрад знал о Фоксе (а много ли ты о нем знаешь? — тот час спрашивал гаденький голосок), все, чему Фокс их успел научить — протестовало против такого поворота. Впрочем, времена нынче пошли такие, что самые страшные сказки вдруг запросто воплощаются в жизнь.

— Слушай, — перегнулся вдруг к нему Сухой Лэн; пахло от него сивухой и рыбьей икрой, — слушай, а ты и вправду художник?

Конрад кивнул, думая о своем.

— Значит, и бабу смог бы нарисовать? Ну, мне чтобы?

Это было так неожиданно, что Конрад засмеялся.

— Чего ржешь? — обиделся Лэн. — Это ж искусство, рыбья ты печенка! Я, может, на бабу такую как посмотрел бы, так мне и стало бы теплее на душе. А ты — ржешь!

— Да нет, нет, — замахал руками Конрад. — Просто неожиданно. Бумага — есть?

Сухой Лэн обрадовался, как ребенок:

— Значит, смог бы? А бумагу — это мы сейчас. Бумагу мы тебе найдем.

Бумага и вправду была очень неплохая: половинный лист, гладкая, с легким кремовым оттенком.

Сухой Лэн все норовил заглянуть, рассказывал, размахивая руками:

— …чтоб грудь была — во! Ну, ухватистая чтобы. А то у сиамок — и взяться не за что. И брюнеткой делай, брюнеткой. Блондинки — дуры, точно говорю. У меня была как-то одна… И жопастенькой рисуй, а то знаю я вашего брата — пожалеете, небось, угля для работного человека.

На Конрада вдруг накатило. Жопастенькая, говоришь? Будет тебе жопастенькая, мало не покажется, думал он со злым азартом. Сейчас он мог все, и это каким-то образом резонировало с тем, что ему удалось узнать. Все уроки Фокса, все годами выработанное видение материала сосредоточивалось теперь на кончике цангового карандаша.

Я тебе покажу искусство! Ты у меня…

Новая Ева рождалась на бумаге: со взглядом исподлобья, с не ровно обрезанными прямыми волосами, спадающими на глаза, с высокими скулами. Тень и свет сплетались на бумаге так, что — не разорвать. Чуть раскосые глаза, сосок, плоский живот… Призывно раскрытая ладонь… Губы манящие, но целомудренные.

Перед глазами же почему-то раз за разом возникал образ Белой Хильды.

Что я делаю? — подумалось, но руки продолжали рисовать. Он не работал так уже года два и навряд ли ожидал, что вообще — сумеет. Но — сумел.

Сухой Лэн, когда Конрад отдал ему лист, замер, словно кролик перед змеем. Шумно сглотнул.

— Вот это да, — сказал. — Наши коновалы так не умеют. Только перерисовывать горазды.

И даже не заметил, что сболтнул лишнего.

Глаза его сделались вдруг глазами совсем живого человека: с тоской о небесах.

— А ты зачем за теми рисунками шныришь? — спросил.

Конрад собрался было соврать, однако, неожиданно для себя самого, брякнул:

— Старый знакомец их, похоже, рисует. Вот я и хотел бы до него добраться.

Лэн явственно вздрогнул, отложил рисунок в сторону.

— Брось это, — сказал хрипло. — Ты — не говорил, я — не слышал. Уже за один интерес на нож поставить могут, а за такое-то уж, если узнают, и вовсе на макрель порвут.

— А узнают?

— Не от меня, — Лэн снова с тоской поглядел на рисунок, и Конраду даже стало немного стыдно — словно ребенка обманул.

73